| o_proskurin ( @ 2005-11-10 03:11:00 |
Поколение
Отвечаю на вопросы
alik_manov.
Среда, с которой связано мое академическое (да и просто человеческое) созревание, – московский студенческий кружок второй половины 70-х годов, объединенный формальными и неформальными рамками. Формальные – это семинар В. Н. Турбина (именно в нашу пору закрытый из-за острых "методологических разногласий" руководителя с участниками) и Научное студенческое общество – в частности, секция теории, которую на моей памяти возглавлял А. С. Немзер. Неформальные – это совместные попойки, поездки в Тарту, летний отдых в Прибалтике, ну и так далее.
Мы не были однокурсниками – система связей и отношений распространялась на несколько курсов. Скажем, в 1977 году (почему-то этот год мне в последнее время особенно часто приходит на память – ну прямо, какой-то 1913-й!) на нижней границе кружка находились второкурсники (как я), на верхней - пятикурсники и даже аспиранты. Примерно так: А. М. Песков, Вера Мильчина, Андрей Зорин, Андрей Дмитриев (ныне известный писатель), Андрей Немзер, Николай Зубков, Борис Берман (первый из нашего поколения "ушедший" – он погиб в автокатастрофе в Израиле), Сергей Зенкин, Ира Стаф, Александр Строев, Таня Михайлова, Ольга Смолицкая. С моего курса - Елена (Ляля) Костюкович, Сергей Козлов, Ольга Майорова, Сергей Жожикашвили, Вера Белоусова, Вера Проскурина, я. (Простите, если кого забыл, – не со зла!)
В быту кружка был очень силен игровой момент. Наша студенческая жизнь запечатлелась во множестве письменных документов - экспромтах, шуточных стихах, даже шуточных записках, которыми обменивались слушатели во время докладов. Уморительные протоколы заседаний НСО – на манер арзамасских – составлялись Верой Аркадьевной Мильчиной. Все эти материалы у нее и должны сохраниться: она была бессменным секретарем, летописцем и архивариусом. Должна, в частности, сохраниться и наша поэтическая переписка с А. М. Песковым за конец 1970 – самое начало 80-х гг. (это действительно была переписка – послания отправлялись по почте; на конвертах Алексей Михайлович указывал самые фантастические адреса и наклеивал преуморительные марки). Сама Вера Мильчина писала замечательные сюрреалистические рассказы. В них действовали два постоянных героя – Серега (по ряду портретных и биографических признаков – Аверинцев; но фамилия никогда прямо не называлась) и Крокодил (настоящий, с зубами и хвостом), а также персонажи, менявшиеся по обстоятельствам. Я по сей день горжусь тем, что в одном из таких рассказов – "О вежливости" -- помимо Сереги и Крокодила - действовали Ю. М. Лотман и я.
В общем, это была довольно характерная для своего времени городская, точнее – специфически московская среда, не то что бы очень легкомысленная, но особенно не обремененная жизненными проблемами (в Питере было напряженнее). Довольно пестрая в социальном отношении: наряду с детьми представителей столичной литературной и академической элиты ее составляли дети, условно говоря, инженеров – как я и кое-кто еще. Дети элиты, конечно, лучше владели иностранными языками:).
Характерным для кружка (подчеркиваю: я говорю сейчас о конкретном кружке и не распространяю своих наблюдений на генерацию в целом) было отсутствие философских интересов и религиозный индифферентизм. Были, конечно, исключения: С. Н. Зенкин интересовался западной философией в той мере, в какой это имело отношение к французской литературной теории, а Боря Берман был настоящим еврейским религиозным мыслителем Но за пределами узкого круга интимных друзей (я к их числу не принадлежал) своих воззрений особенно не раскрывал. Курсовую работу у Турбина он писал о Сенковском и "Библиотеке для чтения".
Все были хотя и безоговорочными, но пассивными противниками советской власти. С большей или меньшей степенью конформизма. В общем, постдиссидентское поколение. К революционному подполью и движению сопротивления не принадлежал никто. При том, что несколько более старшим коллегам еще при нас шили дела.
Были ли мы "научным поколением" - в том смысле, какой вкладывает в это выражение Алик? Это вопрос, на который трудно дать однозначный ответ. В самом конце 80-х (когда дебютировали К. Ю. Рогов, С. И. Панов, Миша Ратгауз, Кирилл Постоутенко, два Андрея – Рогачевский и Ранчин и др.) А. О-т как-то сказал мне: -Наконец-то после нас появилось филологическое поколение... - И на мой безмолвный вопрос ответил: - Уж извините, Олег, но мне как-то трудно вместить в сознание, что вы и, допустим, Андрей Зорин или Андрей Немзер – принадлежите к одной генерации... Не воспринимаю я вас так...
Отчасти он был прав. Мы сами ощущали бОльшую структурированность и монолитность поколения предшествующего, легендарного, - того, которое представляли Левинтон, Тименчик, Тоддес, Лавров, Гречишкин, Осповат (сейчас уже нужно пояснять – А.Л.:)), Богомолов... (хотя Н. А. воспринимался несколько наособицу). Наверное, свойство преувеличивать достоинства предшествующих поколений – вообще универсальное:).
Но все же мы не были людьми, случайно сведенными судьбой в одном месте в один исторический момент. Да, мы не выступали с манифестами и программными декларациями. Никакой "общей методологии" и направления у нас не было. Но нас, бесспорно, объединяли не только дружеские связи. Почти все мы считали себя в той или иной степени принадлежащими к формалистической традиции. (Для понимания атмосферы нужно еще иметь в виду, что в том самом 1977 вышла "Поэтика. История литературы. Кино" Тынянова). Традиции философской критики, Бахтин (которого активно пропагандировал Турбин, считавший себя его учеником) – все это нам было совершенно чуждо. Слово "эссеизм" было бранным. (Примыкавшая к кружку О. Б. Вайнштейн признается, как много для нее значил клуб эссеистов, который где-то на дому вел М. Н. Эптшейн. Для меня этот интерес маркирует границу между поколениями, вообще неотчетливую. Так же, как и духовная пушкинистика И. З. Сурат, бывшей курсом моложе меня).
Главный ориентир был – Тарту, в нем же главной фигурой - Лотман. (Кстати, и "мое поколение" вне Москвы – это сплошь тартусцы. Из петербуржцев мы знали только тех, кто учился в Тарту или выступал на тартуских конференциях). Наши ранние работы, порою построенные – как было модно тогда – на новом, архивном материале, так или иначе использовали идеи тартуского структурализма, в особенности же тартуской семиотики культуры. Но если у Лотмана-Успенского новый материал служил платформой для построения новой и свежей концепции русской культуры, то у нас обычно концепция (причем чужая!) служила опорой для работы с материалом. Чтобы лучше понять, что я имею в виду, можно для образца заглянуть в главу "Примерные уроки" в моей книжке о литературных скандалах. Глава основана на статье, написанной в 1983 году... Многим из нас было свойственно такое чувство, будто самые важные слова уже сказаны другими. И если будут сказаны новые, то ими же... А мы не хотели попросту повторять чужие слова. И этим (а не только житейскими обстоятельствами) я объясняю дезертирование многих из нас в побочные жанры и в смежные области. И долгое молчание некоторых. В том числе собственное.
Мне часто вспоминаются слова Тынянова, подслушанные Бухштабом и записанные Лидией Гинзбург (цитирую по памяти): "Они пришли к пиршественному столу, когда все было съедено". Сейчас, по прошествии времени, эта метафора, когда-то поразившая и казавшаяся вполне применимой и к нам, не кажется мне вполне точной. На самом деле мы, как и они, пришли к столу, когда пиршество было в самом разгаре. В 70-е годы Тартуско-московская ресторация бесперебойно производила изысканные блюда. Следующее поколение (Тименчик и Ко) готовило утонченные десерты. Кухня была на редкость хороша. Было ясно, что попытки самим готовить так, как мэтры, приведет к результатам, мягко говоря, скромным... А коли так, то зачем? И это-то обстоятельство во многом формировало психологию "гостя на пиру". Естественнее было вкушать – и наслаждаться. А если что и готовить иногда, то так, по случаю и по мелочам.
Лишь со временем, когда старые блюда стали приедаться, а новые перестали производиться, явились нужда и потребность самим стать к очагу. И начать учиться готовить новые блюда, вспоминая, осмысляя и переосмысляя опыт мэтров. Во многом этим я объясняю позднюю литературную реализацию нашего литературоведческого поколения. Характерно, что свои первые книги все его представители – по-моему, без исключения – выпустили после сорока (!). Это, впрочем, внушает и некоторую надежду. Поскольку не все выговорилось в первые десятилетия карьеры, может быть, что-то важное еще удастся сказать?...
PS. Видимо, у лингвистов дела обстоят несколько по-другому. Я как-то в одном из Ж-журналов упомянул своего однокурсника с ОСИПЛа (это был Яша Тестелец) и тут же получил в ответ от хозяина (родившегося в 1980 г.) вопрос: "значит, Катя Рахилина, Серёжа Крылов, Макс Кронгауз и Толя Баранов (о ужас) – тоже?" Да, тоже. Потом вспомнили Аню Дыбо, лингвистов с русского отделения... А ведь это только мои однокурсники!. Если добавить людей со смежных курсов, то, пожалуй, получится школа. Научное поколение в точном смысле. Что, наверное, и служит дополнительным доказательством того, что лингвистика – это наука. Если это нужно дополнительно доказывать:).
Отвечаю на вопросы
Среда, с которой связано мое академическое (да и просто человеческое) созревание, – московский студенческий кружок второй половины 70-х годов, объединенный формальными и неформальными рамками. Формальные – это семинар В. Н. Турбина (именно в нашу пору закрытый из-за острых "методологических разногласий" руководителя с участниками) и Научное студенческое общество – в частности, секция теории, которую на моей памяти возглавлял А. С. Немзер. Неформальные – это совместные попойки, поездки в Тарту, летний отдых в Прибалтике, ну и так далее.
Мы не были однокурсниками – система связей и отношений распространялась на несколько курсов. Скажем, в 1977 году (почему-то этот год мне в последнее время особенно часто приходит на память – ну прямо, какой-то 1913-й!) на нижней границе кружка находились второкурсники (как я), на верхней - пятикурсники и даже аспиранты. Примерно так: А. М. Песков, Вера Мильчина, Андрей Зорин, Андрей Дмитриев (ныне известный писатель), Андрей Немзер, Николай Зубков, Борис Берман (первый из нашего поколения "ушедший" – он погиб в автокатастрофе в Израиле), Сергей Зенкин, Ира Стаф, Александр Строев, Таня Михайлова, Ольга Смолицкая. С моего курса - Елена (Ляля) Костюкович, Сергей Козлов, Ольга Майорова, Сергей Жожикашвили, Вера Белоусова, Вера Проскурина, я. (Простите, если кого забыл, – не со зла!)
В быту кружка был очень силен игровой момент. Наша студенческая жизнь запечатлелась во множестве письменных документов - экспромтах, шуточных стихах, даже шуточных записках, которыми обменивались слушатели во время докладов. Уморительные протоколы заседаний НСО – на манер арзамасских – составлялись Верой Аркадьевной Мильчиной. Все эти материалы у нее и должны сохраниться: она была бессменным секретарем, летописцем и архивариусом. Должна, в частности, сохраниться и наша поэтическая переписка с А. М. Песковым за конец 1970 – самое начало 80-х гг. (это действительно была переписка – послания отправлялись по почте; на конвертах Алексей Михайлович указывал самые фантастические адреса и наклеивал преуморительные марки). Сама Вера Мильчина писала замечательные сюрреалистические рассказы. В них действовали два постоянных героя – Серега (по ряду портретных и биографических признаков – Аверинцев; но фамилия никогда прямо не называлась) и Крокодил (настоящий, с зубами и хвостом), а также персонажи, менявшиеся по обстоятельствам. Я по сей день горжусь тем, что в одном из таких рассказов – "О вежливости" -- помимо Сереги и Крокодила - действовали Ю. М. Лотман и я.
В общем, это была довольно характерная для своего времени городская, точнее – специфически московская среда, не то что бы очень легкомысленная, но особенно не обремененная жизненными проблемами (в Питере было напряженнее). Довольно пестрая в социальном отношении: наряду с детьми представителей столичной литературной и академической элиты ее составляли дети, условно говоря, инженеров – как я и кое-кто еще. Дети элиты, конечно, лучше владели иностранными языками:).
Характерным для кружка (подчеркиваю: я говорю сейчас о конкретном кружке и не распространяю своих наблюдений на генерацию в целом) было отсутствие философских интересов и религиозный индифферентизм. Были, конечно, исключения: С. Н. Зенкин интересовался западной философией в той мере, в какой это имело отношение к французской литературной теории, а Боря Берман был настоящим еврейским религиозным мыслителем Но за пределами узкого круга интимных друзей (я к их числу не принадлежал) своих воззрений особенно не раскрывал. Курсовую работу у Турбина он писал о Сенковском и "Библиотеке для чтения".
Все были хотя и безоговорочными, но пассивными противниками советской власти. С большей или меньшей степенью конформизма. В общем, постдиссидентское поколение. К революционному подполью и движению сопротивления не принадлежал никто. При том, что несколько более старшим коллегам еще при нас шили дела.
Были ли мы "научным поколением" - в том смысле, какой вкладывает в это выражение Алик? Это вопрос, на который трудно дать однозначный ответ. В самом конце 80-х (когда дебютировали К. Ю. Рогов, С. И. Панов, Миша Ратгауз, Кирилл Постоутенко, два Андрея – Рогачевский и Ранчин и др.) А. О-т как-то сказал мне: -Наконец-то после нас появилось филологическое поколение... - И на мой безмолвный вопрос ответил: - Уж извините, Олег, но мне как-то трудно вместить в сознание, что вы и, допустим, Андрей Зорин или Андрей Немзер – принадлежите к одной генерации... Не воспринимаю я вас так...
Отчасти он был прав. Мы сами ощущали бОльшую структурированность и монолитность поколения предшествующего, легендарного, - того, которое представляли Левинтон, Тименчик, Тоддес, Лавров, Гречишкин, Осповат (сейчас уже нужно пояснять – А.Л.:)), Богомолов... (хотя Н. А. воспринимался несколько наособицу). Наверное, свойство преувеличивать достоинства предшествующих поколений – вообще универсальное:).
Но все же мы не были людьми, случайно сведенными судьбой в одном месте в один исторический момент. Да, мы не выступали с манифестами и программными декларациями. Никакой "общей методологии" и направления у нас не было. Но нас, бесспорно, объединяли не только дружеские связи. Почти все мы считали себя в той или иной степени принадлежащими к формалистической традиции. (Для понимания атмосферы нужно еще иметь в виду, что в том самом 1977 вышла "Поэтика. История литературы. Кино" Тынянова). Традиции философской критики, Бахтин (которого активно пропагандировал Турбин, считавший себя его учеником) – все это нам было совершенно чуждо. Слово "эссеизм" было бранным. (Примыкавшая к кружку О. Б. Вайнштейн признается, как много для нее значил клуб эссеистов, который где-то на дому вел М. Н. Эптшейн. Для меня этот интерес маркирует границу между поколениями, вообще неотчетливую. Так же, как и духовная пушкинистика И. З. Сурат, бывшей курсом моложе меня).
Главный ориентир был – Тарту, в нем же главной фигурой - Лотман. (Кстати, и "мое поколение" вне Москвы – это сплошь тартусцы. Из петербуржцев мы знали только тех, кто учился в Тарту или выступал на тартуских конференциях). Наши ранние работы, порою построенные – как было модно тогда – на новом, архивном материале, так или иначе использовали идеи тартуского структурализма, в особенности же тартуской семиотики культуры. Но если у Лотмана-Успенского новый материал служил платформой для построения новой и свежей концепции русской культуры, то у нас обычно концепция (причем чужая!) служила опорой для работы с материалом. Чтобы лучше понять, что я имею в виду, можно для образца заглянуть в главу "Примерные уроки" в моей книжке о литературных скандалах. Глава основана на статье, написанной в 1983 году... Многим из нас было свойственно такое чувство, будто самые важные слова уже сказаны другими. И если будут сказаны новые, то ими же... А мы не хотели попросту повторять чужие слова. И этим (а не только житейскими обстоятельствами) я объясняю дезертирование многих из нас в побочные жанры и в смежные области. И долгое молчание некоторых. В том числе собственное.
Мне часто вспоминаются слова Тынянова, подслушанные Бухштабом и записанные Лидией Гинзбург (цитирую по памяти): "Они пришли к пиршественному столу, когда все было съедено". Сейчас, по прошествии времени, эта метафора, когда-то поразившая и казавшаяся вполне применимой и к нам, не кажется мне вполне точной. На самом деле мы, как и они, пришли к столу, когда пиршество было в самом разгаре. В 70-е годы Тартуско-московская ресторация бесперебойно производила изысканные блюда. Следующее поколение (Тименчик и Ко) готовило утонченные десерты. Кухня была на редкость хороша. Было ясно, что попытки самим готовить так, как мэтры, приведет к результатам, мягко говоря, скромным... А коли так, то зачем? И это-то обстоятельство во многом формировало психологию "гостя на пиру". Естественнее было вкушать – и наслаждаться. А если что и готовить иногда, то так, по случаю и по мелочам.
Лишь со временем, когда старые блюда стали приедаться, а новые перестали производиться, явились нужда и потребность самим стать к очагу. И начать учиться готовить новые блюда, вспоминая, осмысляя и переосмысляя опыт мэтров. Во многом этим я объясняю позднюю литературную реализацию нашего литературоведческого поколения. Характерно, что свои первые книги все его представители – по-моему, без исключения – выпустили после сорока (!). Это, впрочем, внушает и некоторую надежду. Поскольку не все выговорилось в первые десятилетия карьеры, может быть, что-то важное еще удастся сказать?...
PS. Видимо, у лингвистов дела обстоят несколько по-другому. Я как-то в одном из Ж-журналов упомянул своего однокурсника с ОСИПЛа (это был Яша Тестелец) и тут же получил в ответ от хозяина (родившегося в 1980 г.) вопрос: "значит, Катя Рахилина, Серёжа Крылов, Макс Кронгауз и Толя Баранов (о ужас) – тоже?" Да, тоже. Потом вспомнили Аню Дыбо, лингвистов с русского отделения... А ведь это только мои однокурсники!. Если добавить людей со смежных курсов, то, пожалуй, получится школа. Научное поколение в точном смысле. Что, наверное, и служит дополнительным доказательством того, что лингвистика – это наука. Если это нужно дополнительно доказывать:).